Неточные совпадения
Я говорил правду — мне не верили: я начал обманывать; узнав хорошо свет и пружины общества, я стал искусен в науке
жизни и видел, как другие без
искусства счастливы, пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался.
Так как он не знал этого и вдохновлялся не непосредственно
жизнью, а посредственно,
жизнью уже воплощенною
искусством, то он вдохновлялся очень быстро и легко и так же быстро и легко достигал того, что то, что он писал, было очень похоже на тот род, которому он хотел подражать.
Толстоногий стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «
Искусство продления человеческой
жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
— А потом мы догадались, что болтать, все только болтать о наших язвах не стоит труда, что это ведет только к пошлости и доктринерству; [Доктринерство — узкая, упрямая защита какого-либо учения (доктрины), даже если наука и
жизнь противоречат ему.] мы увидали, что и умники наши, так называемые передовые люди и обличители, никуда не годятся, что мы занимаемся вздором, толкуем о каком-то
искусстве, бессознательном творчестве, о парламентаризме, об адвокатуре и черт знает о чем, когда дело идет о насущном хлебе, когда грубейшее суеверие нас душит, когда все наши акционерные общества лопаются единственно оттого, что оказывается недостаток в честных людях, когда самая свобода, о которой хлопочет правительство, едва ли пойдет нам впрок, потому что мужик наш рад самого себя обокрасть, чтобы только напиться дурману в кабаке.
— Но, Лида, как ты можешь не возражать? — не уступала Варвара. — Как это нет духовной
жизни? А
искусство?
— Возвращаясь к Толстому — добавлю: он учил думать, если можно назвать учением его мысли вслух о себе самом. Но он никогда не учил жить, не учил этому даже и в так называемых произведениях художественных, в словесной игре, именуемой
искусством… Высшее
искусство — это
искусство жить в благолепии единства плоти и духа. Не отрывай чувства от ума, иначе
жизнь твоя превратится в цепь неосмысленных случайностей и — погибнешь!
На другой день, вспомнив этот припадок лиризма и жалобу свою на
жизнь, Самгин снисходительно усмехнулся. Нет,
жизнь налаживалась неплохо. Варвара усердно читала стихи и прозу символистов, обложилась сочинениями по истории
искусства, — Самгин, понимая, что это она готовится играть роль хозяйки «салона», поучал ее...
«Да, найти в
жизни смысл не легко… Пути к смыслу страшно засорены словами, сугробами слов.
Искусство, наука, политика — Тримутри, Санкта Тринита — Святая Троица. Человек живет всегда для чего-то и не умеет жить для себя, никто не учил его этой мудрости». Он вспомнил, что на тему о человеке для себя интересно говорил Кумов: «Его я еще не встретил».
— Даже. И преступно
искусство, когда оно изображает мрачными красками
жизнь демократии. Подлинное
искусство — трагично. Трагическое создается насилием массы в
жизни, но не чувствуется ею в
искусстве. Калибану Шекспира трагедия не доступна.
Искусство должно быть более аристократично и непонятно, чем религия. Точнее: чем богослужение. Это — хорошо, что народ не понимает латинского и церковнославянского языка.
Искусство должно говорить языком непонятным и устрашающим. Я одобряю Леонида Андреева.
— «Русская интеллигенция не любит богатства». Ух ты! Слыхал? А может, не любит, как лиса виноград? «Она не ценит, прежде всего, богатства духовного, культуры, той идеальной силы и творческой деятельности человеческого духа, которая влечет его к овладению миром и очеловечению человека, к обогащению своей
жизни ценностями науки,
искусства, религии…» Ага, религия? — «и морали». — Ну, конечно, и морали. Для укрощения строптивых. Ах, черти…
Среда, в которой он вращался, адвокаты с большим самолюбием и нищенской практикой, педагоги средней школы, замученные и раздраженные своей практикой, сытые, но угнетаемые скукой
жизни эстеты типа Шемякина, женщины, которые читали историю Французской революции, записки m-me Роллан и восхитительно путали политику с кокетством, молодые литераторы, еще не облаянные и не укушенные критикой, собакой славы, но уже с признаками бешенства в их отношении к вопросу о социальной ответственности
искусства, представители так называемой «богемы», какие-то молчаливые депутаты Думы, причисленные к той или иной партии, но, видимо, не уверенные, что программы способны удовлетворить все разнообразие их желаний.
— Вы для возбуждения плоти, для соблазна мужей трудной
жизни пользуетесь
искусствами этими, а они — ложь и фальшь. От вас, покорных рабынь гибельного демона, все зло
жизни, и суета, и пыль словесная, и грязь, и преступность — все от вас! Всякое тление души, и горестная смерть, и бунты людей, халдейство ученое и всяческое хамство, иезуитство, фармазонство, и ереси, и все, что для угашения духа, потому что дух — враг дьявола, господина вашего!
Гибкая, сильная, она доказывала это с неутомимостью и усердием фокусника, который еще увлечен своим
искусством и ценит его само по себе, а не только как средство к
жизни.
«Да, здесь умеют жить», — заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской
жизнью, русским
искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
Клим Иванович Самгин легко и утешительно думал не об
искусстве, но о
жизни, сквозь которую он шел ничего не теряя, а, напротив, все более приобретая уверенность, что его путь не только правилен, но и героичен, но не умел или не хотел — может быть, даже опасался — вскрывать внутренний смысл фактов, искать в них единства.
Венецианские граждане (если только слово «граждане» не насмешка здесь) делали все это; они сидели на бархатных, но жестких скамьях, спали на своих колючих глазетовых постелях, ходили по своим великолепным площадям ощупью, в темноте, и едва ли имели хоть немного приблизительное к нынешнему, верное понятие об
искусстве жить, то есть извлекать из
жизни весь смысл, весь здоровый и свежий сок.
Вот оно: придет богатырь, принесет труд,
искусство, цивилизацию, разбудит и эту спящую от века красавицу-природу и даст ей
жизнь.
Все остальное должно носить лишь служебный характер для экономики, в которой видят цели
жизни; наука и
искусство обслуживают социальное строительство.
Для Толстого частная, растительно органическая
жизнь всегда реальнее и существеннее, чем
жизнь духовная, чем презираемое им культурное творчество, чем «науки и
искусства».
И если, «паче чаяния», в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, — в женщинах не редки такие неожиданности, — тогда, конечно, он поставит здесь свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и
искусство будут его кумирами. Тогда и эти эпизоды, эскизы, сцены — все пойдет в дело. Ему не над чем будет разбрасываться,
жизнь его сосредоточится и определится.
И везде, среди этой горячей артистической
жизни, он не изменял своей семье, своей группе, не врастал в чужую почву, все чувствовал себя гостем и пришельцем там. Часто, в часы досуга от работ и отрезвления от новых и сильных впечатлений раздражительных красок юга — его тянуло назад, домой. Ему хотелось бы набраться этой вечной красоты природы и
искусства, пропитаться насквозь духом окаменелых преданий и унести все с собой туда, в свою Малиновку…
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской
жизни! — с досадой говорил Райский, ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от
искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
Он приветствовал смелые шаги
искусства, рукоплескал новым откровениям и открытиям, видоизменяющим, но не ломающим
жизнь, праздновал естественное, но не насильственное рождение новых ее требований, как праздновал весну с новой зеленью, не провожая бесплодной и неблагодарной враждой отходящего порядка и отживающих начал, веря в их историческую неизбежность и неопровержимую, преемственную связь с «новой весенней зеленью», как бы она нова и ярко-зелена ни была.
— Полноте: ни в вас, ни в кого! — сказал он, — мое время уж прошло: вон седина пробивается! И что вам за любовь — у вас муж, у меня свое дело… Мне теперь предстоит одно:
искусство и труд.
Жизнь моя должна служить и тому и другому…
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная
жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это
искусства!.. Это газетная литература!
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни
жизнью, ни
искусством шутить нельзя! То и другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
«Не вноси
искусства в
жизнь, — шептал ему кто-то, — а
жизнь в
искусство!.. Береги его, береги силы!»
— Да, — сказал он, — это один из последних могикан: истинный, цельный, но ненужный более художник.
Искусство сходит с этих высоких ступеней в людскую толпу, то есть в
жизнь. Так и надо! Что он проповедует: это изувер!
Он какой-то артист: все рисует, пишет, фантазирует на фортепиано (и очень мило), бредит
искусством, но, кажется, как и мы, грешные, ничего не делает и чуть ли не всю
жизнь проводит в том, что «поклоняется красоте», как он говорит: просто влюбчив по-нашему, как, помнишь, Дашенька Семечкина, которая была однажды заочно влюблена в испанского принца, увидевши портрет его в немецком календаре, и не пропускала никого, даже настройщика Киша.
Нет, — горячо и почти грубо напал он на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи, как вы сами удачно выразились, и отдайте
искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты, как змеи и голуби, и что бы ни делалось около вас, куда бы ни увлекала
жизнь, в какую яму ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к
искусству!
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон
жизни, а примешь его самого за мученика, за монаха
искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
Он любил жену свою, как любят воздух и тепло. Мало того, он, погруженный в созерцание
жизни древних, в их мысль и
искусство, умудрился видеть и любить в ней какой-то блеск и колорит древности, античность формы.
В Рим! в Рим! — туда, где
искусство — не роскошь, не забава — а труд, наслаждение, сама
жизнь. Прощайте! до скорого свидания!»
Произведениями
искусства можно любоваться, влюбляться в них, но лишь для того, чтобы тем сильнее чувствовать цепи «презренной
жизни».
Это изначальное единство
жизни раскололось после грехопадения, когда создался плен плоти и необходимость хозяйства, а тем самым обречено было на особное существование и
искусство.
Далеко не многие понимают, что художественное мироощущение с его критерием эстетически составляет принадлежность не только служителей
искусства и его ценителей, но прежде всего и в наибольшей степени тех, кто самую
жизнь свою делают художественным произведением, — святых подвижников.
Луч красоты золотит те пылинки, которые пересекают его прихотливый путь, но тем серее и унылее кажется непросветленная
жизнь, которую
искусство все равно бессильно преобразить; труженик Сальери невольно начинает завидовать «праздному гуляке» Моцарту.
Таковой синтез хозяйства и
искусства, деятельная, творческая
жизнь в красоте, предуказан был для Адама и Евы.
Это реалиорное
искусство вовсе не отвергает художественного канона, эстетики форм, напротив, насколько оно остается
искусством, оно умеет по-своему осмыслить канон, вдохнуть в него новую
жизнь.
И когда тоска по
жизни в красоте с небывалой силой пробуждается в душе служителя
искусства, в нем начинается трагический разлад: художнику становится мало его
искусства, — он так много начинает от него требовать, что оно сгорает в этой огненности его духа.
Поэтому истинное произведение
искусства не может оставаться замкнутым только в себе, в своей действенности оно зовет к
жизни в красоте и пророчественно свидетельствует о ней.
Искусство, не как совокупность технически-виртуозных приемов, но как
жизнь в красоте, несравненно шире нашего человеческого
искусства, весь мир есть постоянно осуществляемое произведение
искусства, которое в человеке, в силу его центрального положения в мире, достигает завершенности, ибо лишь в нем, как царе творения, завершается космос.
И не есть ли красота — сладкая иллюзия, а поэзия — греза, если
искусство только волнует и манит к прекрасному среди непрекрасной
жизни, утешает, но не преображает?
Искусство являет Красоту и пленяет ею, но оно бессильно создать
жизнь в красоте и тем стать подлинно соборным, вселенским.
В свете его они являются только разными сторонами одного и того же целостного жизненного процесса,
жизни в гармонии и красоте, причем и сама она становится непрерывно совершающимся творчеством красоты, произведением
искусства.
Когда бы все так чувствовали силу Гармонии! Но нет: тогда б не мог И мир существовать; никто б не стал Заботиться о нуждах низкой
жизни, Все предались бы вольному
искусству! Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов.
Для всяких же потребностей обиходной
жизни приходится пользоваться услугами «художественной промышленности» с ее более или менее поверхностным эстетизмом и стилизацией, т. е., в сущности, подделками и суррогатами, жить без своего
искусства.
Мы видели в его произведениях, как светская мысль восемнадцатого столетия с своей секуляризацией
жизни вторгалась в музыку; с Моцартом революция и новый век вошли в
искусство.
Что же коснулось этих людей, чье дыхание пересоздало их? Ни мысли, ни заботы о своем общественном положении, о своей личной выгоде, об обеспечении; вся
жизнь, все усилия устремлены к общему без всяких личных выгод; одни забывают свое богатство, другие — свою бедность и идут, не останавливаясь, к разрешению теоретических вопросов. Интерес истины, интерес науки, интерес
искусства, humanitas [гуманизм (лат.).] — поглощает все.
Я всегда колебался между аскетической настроенностью, не только христианской, но и толстовской и революционной, и радостью
жизни, любовью,
искусством, красотой, торжеством мысли.